введите 3+ символа
ничего не найдено
RU

Khan(n)a

Функции

Рассказ Катрин Лефевр

Событие: Осенний сон
Последнее изменение: 07.04.2020 в 23:44

1. Сиротка

Меня зовут Катрин, Катрин Лефевр. Я родилась и выросла в предместье Парижа, но более половины своей жизни прожила здесь, в России. Мне было всего шестнадцать лет, когда я была вынуждена покинуть родную страну. Мой отец был наследником знатного дворянского рода, и нет нужды объяснять, что вынудило меня оставить свой дом – всем известно, что за беда постигла Францию в годы моей юности.

Я помню, как убивали мою несчастную мать. Человек, который это сделал, не был чужим в моей семье. Помню, как по праздникам, когда мы возвращались из церкви, он открывал нам двери. «Доброе утро, мадам Лефевр, – говорил он с улыбкой. – Долго же длится ваше богослужение… Уж не присматриваете ли кавалеров для юной мадемуазель?» Его лицо было непохоже на лицо убийцы. Говорят, что когда-то он был хорошим слугой.

Меня он не тронул – повезло. Я не могла ни убежать, ни позвать на помощь – должно быть, меня, оцепеневшую от страха в недобром полумраке, он не заметил. Быть может, если бы я осмелилась позвать на помощь, маму удалось бы спасти.

Отец погиб позже. Когда толпа якобинцев пришла арестовывать его, что-то крича про заговор, – а за этим могла последовать только смерть на гильотине – он вышел на них со шпагой. В то время мы – я и моя дальняя родственница, единственная, кому удалось спастись – наспех собирали вещи, чтобы выбежать через чёрный ход. В то время как по счастью встреченный возница гнал лошадь прочь от Парижа, мы ещё различали клубы дыма, и я думала о том, что, должно быть, видела свой дом в последний раз.

Всё это было не так. Верней, так, но не совсем.

Между этими двумя смертями прошло шесть лет. Человек, расправившийся с мамой, был вовсе не из революционеров, и я ещё долгое время называла его отцом.

Мой настоящий отец, Филипп де Труа, и вправду был наследником старого рода. До самой его смерти я звала его «Ваша милость».

Говорят, что он сильно любил мою мать. Впрочем, сейчас ещё и не то расскажут. Я ведь его почти и не видела – до тех пор, пока он не явился в соседский дом, чтобы забрать «бедную сиротку».

Он спросил, как меня зовут. Говорить особо было не о чем, и, слава Богу, он не стал утомлять меня расспросами. Больше рассказывал сам – что возьмёт меня в большой красивый дом, где у меня будут красивые платья, учителя, и все-все в семье мне будут рады.

Мой отец всё-таки был большим мечтателем.

 

2. Matouchka


Matouchka Ekaterina…

В этом русском не поймёшь, где тут имя, где титул.

Не знаю, когда я в первый раз услышала это слово – в каком-то разговоре с соотечественниками, такими же беженцами, как и мы с мадам де Труа, или от доктора на постоялом дворе под Смоленском.

«Ваша matouchka совсем плоха, – сказал он. – Надо звать священника».

Женщина, о которой он говорил, никогда не пыталась заменить мне мать. В прежние годы она была холодна ко мне, никогда не радовалась моим успехам и при случае давала понять: если я что-то сделаю не так, меня выгонят. Я была не более чем воспитанницей, и должна была знать своё место.

С тех пор, как мы с мадам де Труа покинули дом после гибели отца, всё изменилось. Мы потеряли семью – и остались единственными друг для друга родными людьми. Вслед за другими обездоленными, пересекая чужие земли, сбывая вещи и порой занимаясь подённой работой, мы следовали в Россию.

Императрица Екатерина была возмущена революцией.

Её Величество готовила поход против якобинцев, чтобы восстановить во Франции законную власть.

Matouchka обещала протянуть руку помощи всем дворянам, ставшим жертвами террора, обеспечить их жильём, пенсионом и прислугой – до тех пор, пока они не смогут вернуться на родину.

Так рассказывали нам те, кто, должно быть, никогда не бывал в России, но отчаянно желал, чтобы это было правдой.

Как и мы с Камиллой.

Годы спустя улыбчивая попадья в имении Безмятежном растолковала мне, что matouchka – не имя.

Это слово означало «мать».

У неё был ребёнок, слабенький мальчик, умерший пяти месяцев от роду. С тех пор детей не было, и порой она причитала, что её наказал Бог.

Но все так и звали её матушкой – так в России принято называть жён священников.

Имя несбывшихся надежд.

В тот холодный зимний вечер на постоялом дворе Камилла скончалась от лихорадки. Хозяин сказал, что простит мне долг, если я не буду об этом болтать.

Так при мне осталось кольцо с аметистом, снятое с руки мёртвой женщины.

Господу было угодно, чтобы мне не пришлось менять его на деньги, ночлег и дорогу. Оно осталось со мной, когда мне довелось встретить людей, согласившихся взять меня в дом для воспитания дочери.

Они говорили по-французски, пусть и не очень бегло. И то, чему меня научили за шесть лет жизни в доме отца, оказалось важным для них.

Хоть в чём-то эти слухи о России были правдивы.

 

3. Война


Кирилл Андреевич Хвостов, старый барин, был совсем плох.

У его постели сменяли друг друга трое. Старшая дочь – я до сих пор называла её madame Tasia, хотя давно пора было уже привыкнуть к madame Beketova, младшая – моя милая Sophie, и доктор Пётр Петрович Сангрин, вызванный к нам, когда барину стало плохо.

Андрей Кириллович, единственный сын господина, был в то время на войне, как и месье Бекетов.

Tasia, с решительностью, столь присущей жёнам русских военных, прибыла в Безмятежное, чтобы увезти отца и Софи к родителям мужа, в имение под Оренбургом, подальше от французов. Но Кирилл Андреевич был слаб – и при том не намерен уезжать куда бы то ни было. «Какие французы, французы в Париже…» – сердито бормотал он.

Барин не знал о том, что уже неделю как в нашем поместье нашёл пристанище полковник Владимир Бистров, раненный в Бородинской битве.

И французы подступают к Москве…


Не знаю, отчего почта в те дни добиралась так скоро.

Не в бездорожье дело – в наступлении.

В беседах то и дело ругали французов. «Этих французов». «Чёртовых французов, простите, барышня». Тех, с кем в прежние времена я, быть может, была бы рада увидеться. А сейчас – чужих, незнакомых людей. Опасных. Тех, из-за кого мне, быть может, снова грозила расправа – потому, что я тоже чужая, и потому, что лет семнадцать назад Её Величеству было не до походов.

Говорят, что армия Наполеона побуждает крестьян идти войной на господ. Что в других поместьях жгут дома, нападают и грабят.

Знаем от тех, кто там был и видел.

В Безмятежное потянулись беженцы. Те, кому удалось выбраться из этого ада. В господском доме приняли двух женщин, появившихся у нас без сопровождения. Алина Гавриловна, у которой сожгли поместье, – то ли французы, то ли крестьяне. Говорит, что отец её сейчас в Москве. С мужем какая-то тёмная история… да и есть ли он? Судя по её не вполне охотным оговоркам, она не замужем, да и сослали её родные по причине деликатного положения.

Дезире Флери, мою соотечественницу, вывел из болота наш егерь Макар, которого она тут же окрестила «добрым духом». Себя она именует русской актрисой французского происхождения. Её отец, человек проницательный, успел покинуть Францию до начала революционных бедствий – и преуспеть на ниве театрального искусства. Впоследствии и дочь пошла по его стопам, играя в трагедиях. В России мадемуазель Флери едва ли не с четырёх лет, и её русский заметно лучше моего. Как и я, она сильно обеспокоена войной, и предпочла покинуть Москву, прежде чем в городе появятся её бывшие соотечественники.


Крестьянский бунт пока не добрался до Безмятежного. Были только слухи – и не они оказались самой большой бедой.

С болтовнёй наполеоновских подстрекателей ещё можно было справиться.

Но не с дурными вестями.

Помню, как Кирилл Андреевич склонился над письмом. Как вдруг переменилось его лицо, как барин начал повторять: «Нет, быть такого не может…»

Лишь когда Tasia прочитала строки, начертанные размашистым мужским почерком, мы узнали, что Андрей Кириллович погиб в той самой Бородинской битве, а русские войска покидали Москву, занятую французами.

Не знаю, что я говорила тогда, и говорила ли.

Болела душа за этих людей, ставших мне родными.

Я не знала, кого утешать – старого барина, отставного офицера, пережившего столь страшную потерю и столь страшное поражение, или мою несчастную Sophie. Гордая Tasia, после замужества изо всех сил старающаяся показать себя взрослой дамой в родительском доме, вряд ли приняла бы мои утешения даже в столь скорбный час.


4. Великая армия

 

Помню, как в дом пришли французы.

В доме отца мне нечасто приходилось видеть военных.

В годы революции, когда мундир мог послужить поводом для расправы – и того меньше.

Эти люди, в непривычных взгляду мундирах, были чужими.

В их походке, жестах, обрывках грубой французской речи, усталых лицах не было ничего дружелюбного.

Один из офицеров начал что-то рассказывать. Заметив, как я вслушиваюсь, спросил: «Владеете французским, мадам?» После начал излагать свои планы. Заявил, что их четыре тысячи человек, и они намерены разместиться на постой в нашей деревне, где всего-то триста душ. Нам с Карлом Ивановичем, управляющим, еле удалось уговорить их, чтобы в нашем доме остановились только офицеры.

Незваные гости не заставили себя долго ждать.

Я стояла на крыльце, пока в дом один за другим заходили «эти французы». Никто не остановился, чтобы поздороваться с хозяевами. Некоторые даже не сняли головных уборов.

Один из офицеров, крепкий мужчина с проседью в волосах, замешкался на пороге. Я надеялась, что хоть кто-то из этих людей сочтёт нужным отдать долг правилам хорошего тона. Но ошиблась.

Этот человек грубо схватил меня за руку.

Он начал кричать – я не сразу поняла, что и на каком языке.

– Фамильный перстень, – говорил он с напором в голосе. – Передаётся старшему из наследников…

– Я получила его в наследство, – с яростью возразила я.

Он спрашивал про моего отца. «Так значит, об этом Луи не врал…» Про Камиллу, последнюю мою спутницу в бегстве из Франции. Целая вереница лиц пронеслась в памяти, прежде чем я поняла, с кем говорю.

Анри-Робер, младший из двух братьев отца.

Трудно было узнать в этом хмуром офицере того застенчивого мальчика, несколькими годами младше меня, терявшегося на фоне братьев.

Поздний ребёнок, он вырос в Шампани, вдали от Парижа, с сестрой и старшими родственниками.

И если Филипп и Луи успели получить надлежащее воспитание, то на этого, должно быть, махнули рукой.

Говорить о плачевных последствиях этого было излишним.

 

Кирилл Андреевич ещё пытался выйти к французам, учинившим попойку на первом этаже господского дома. Но попытки призвать их к порядку встретили лишь насмешки. Его обозвали «больным стариком» и не стали слушать.

Мы еле увели несчастного хозяина дома наверх.

А французы уплетали чужие запасы, сотрясая воздух пьяными криками “Vive la France!” – так, что было слышно у нас наверху, и напрасно я упрашивала их быть потише и не тревожить барина.

Этой страшной ночью Кирилл Андреевич скончался.

 

Помню Sophie в чёрном платье. Понурого священника, отца Никтополиона, читавшего заунывную молитву с непонятными, старыми словами. Дрожащее пламя свечей. Слёзы на лицах крестьян. И бледно-голубого мотылька, неведомо откуда появившегося в сельской церкви в тот пасмурный день.

 

Владимиру Бистрову, по счастью, удалось уйти из дома незамеченным. Пару дней назад он появился перед нами в непривычной крестьянской одежде. «Барышни, вы уж простите дурня, кучера вашего… – заговорил он. – Не уберёг я лошадей, велите высечь…»

Голос его и манеры поразительно изменились, и в пейзанском костюме он казался сильно моложе своих сорока двух. Он не мог не знать о страшной смерти Кирилла Андреевича, но сейчас больше всего желал подбодрить нас, и этим в самом деле внушил нам надежду. «Volodka! – восклицала я вместе с барышнями. – Где ты пропадал?» Мы от души старались отчитать его, как нерадивого слугу, но в наших словах явно слышалось больше радости, чем строгости.

 

С тех пор, как этот белобрысый французский капрал развлечения ради начал заводить с нами отвлечённые беседы, он стал мне ещё более неприятен. Но именно он принёс нам добрую весть.

За бутылкой вина – армия Наполеона продолжала истощать хозяйские погреба – он принялся расспрашивать нас о значении фамилии покойного Кирилла Андреевича, сопровождая свои вопросы нелепыми шутками.

– А сколько у вашего господина детей? – вдруг спросил он.

– Трое, – коротко ответила я, в тот миг не кривя душой.

– Трое? – переспросил он. – Две дочери и…

– Три дочери, – поправила я, моля Господа о том, чтобы ненароком не обмолвиться про Андрея Кирилловича, погибшего в бою. – Madame Anastasia старшая, Sophie – младшая, Olga – средняя, сейчас она с мужем…

– Странно, – задумчиво заметил капрал, – так сына у вашего господина нет? Как жаль, а ведь я ищу родственников одного Хвостова, русского офицера Андрея, который просил передать им перстень…

Оказалось, что капрал и вправду видел Андрея в госпитале, раненым, но живым.

Что ты делал, француз, когда Кирилл Андреевич умирал, сражённый горестными вестями?

Должно быть, капрал раскусил мой обман – слишком хитро смотрели на меня его глаза. Однако, стараясь сохранять самообладание, я вместе с Карлом Ивановичем обрадовала Tasia и Sophie, поведав им эту историю. Должно быть, Tasia была вновь недовольна моим поведением – и всё же ей удалось уладить это недоразумение и забрать у капрала перстень Андрея, знак надежды на то, что брат, быть может, ещё жив.

 

Не знаю, почему капралу так нужно было вернуть этот перстень.

Эти офицеры и солдаты – такой же сброд, как и республиканцы.

Когда они сидели за ужином у нас в столовой – и это нисколько не напоминало трапезу во время приёма – я пыталась узнать, не потерял ли кто близких во время террора. Только я заикнулась о революции, надеясь, что хоть кто-то из них осудит это беззаконие, капрал произнёс: «Мы тут все революционеры!» Его реплика была встречена громким смехом.

Эти слова меня потрясли – ведь прошло едва ли не восемь лет с тех пор, как Наполеон водрузил на себя императорскую корону, пытаясь придать своей власти облик справедливой монархии. Но всё это было спектаклем для наивных простаков, и незаконный правитель моей несчастной родины, пусть и увенчанный регалиями, так и остался якобинцем.

 

Анри-Робер де Труа был среди них, и ему, дворянину, не пришло в голову им возражать. Помню, как во время ужина он, встав у стола, будто готовясь произнести тост, громко объявил:

– Я убил своего брата.

– Это были не вы! – в гневе воскликнула я, забыв о том, где я нахожусь и что могут со мной сделать эти люди.

Хвалиться расправой над родным братом, совершённой другими подлецами, – это уже слишком.

Он повернулся ко мне и начал говорить, что убил не моего отца. Другого брата, Луи.

Кажется, по мере разъяснений его сотрапезники потеряли интерес к этой семейной истории.

А мне ничего не хотелось об этом знать.

 

– Он нарочно стремится вас провоцировать, – заметила Дезире, когда мы поднялись наверх.

В тот вечер наше немногочисленное женское общество собралось за чаем – не в столовой, занятой французами, а в одной из спален.

– У моего отца было два брата, – рассказывала я. – Сам он был человеком добрым, но беспечным. Второй был дурным человеком. С моим отцом они плохо ладили. Любил выпить. Были и скверные истории с женщинами… Третий вырос в глуши, в Шампани. Стал революционером. То, что человек убил кого-то плохого, ещё не делает его хорошим!

Боюсь, что некоторые из этих фраз могли стоить мне места. Но, по счастью, Tasia сейчас была не в комнате, а остальные выслушали мою историю с сочувствием.

– Как странно, – заметила вдруг Sophie. – В столь многих книгах виновниками всех бед были именно дядюшки!

– Но ведь у ваших сестёр замечательные мужья, не так ли? – спросила я.

– Да, – смущённо ответила барышня.

– И когда у вас будут дети, то эти достойные господа будут приходиться им дядюшками.

Эти рассуждения заставили Sophie не на шутку призадуматься, и я надеялась, что они хоть ненадолго отвлекут её от печальных мыслей.


5. Барабанщик

 

Барабанщик напился!

Об этом радостно сообщили мне и довольная самогонщица Анисья, и знахарка Арина, и девка Ульянка – все, кому не лень.

Наши добрые крестьяне были уверены, что я имею касательство к этой истории, и боюсь, что определённый повод для этого имелся. Хотя к спаиванию молоденького солдатика я была категорически непричастна.

Так уж сложилось, что я и сама вслед за крестьянами и дворовыми начала повторять «Беда с этими французами…» Будто я сама родом не из Франции, pomilui Gospodi…

Французские войска продолжали есть, пить и реквизировать. Словно разбойники, эти люди угоняли скот, разоряли амбары, опустились даже до кражи серебряных ложечек, ссылаясь на «нужды армии». И если над фамильным серебром оставалась только посокрушаться, потеря скота и зерна грозила голодом.

По счастью, Карл Иванович договорился с крестьянами, и те отвели коров на болото. Егерь наш, Макар, с этим хорошо помог. А вот тех, кого не успели спрятать, должны были угнать с обозами… Никогда бы не подумала, что и сама буду так тревожиться за каких-то рогатых животных, слушая причитания женщин.

 

На днях, я слышала, застрелили кого-то из местных крестьян. Говорят, что звали его Иван и французы обвинили его в попытке поджечь оружейный склад. Вот только сам он был не слишком сообразителен – такое вряд ли пришло бы ему в голову – и притом боялся огня.

 

«Завести этих французов в болото и утопить», – не раз говорила я в сердцах. Но крестьяне, слушая меня, решительно возражали: «Как в болото? Там же сейчас коровы!»

А вот предложение напоить французов и узнать, где и когда будут проходить обозы – кто-нибудь спьяну да проболтается – было встречено с восторгом.

 

«Вылакал всё! Заперли в сарае!» – делились со мной крестьяне, жестами всячески выражая одобрение моего плана.

Я смущённо кивала им, скрывая под складками шали непочатую бутылку крепкого самогона.

 

Его звали Поль, ему было семнадцать лет, он совершенно зря бросил университет и сейчас страдал от мучительного похмелья.

Всё это я услышала вскоре после того, как вошла в сарай, где злосчастного барабанщика в наказание оставили однополчане.

«Боже мой, неужели мне придётся пить с ним эту дрянь…» – думала я, разглядывая бутыль с мутной жидкостью.

По счастью, Поль не нуждался в том, чтобы я разделила с ним напиток. Под действием спиртного барабанщик сделался необыкновенно разговорчив, и мне оставалось только подливать ему самогона, выслушивая его горестные причитания. Правда, навести разговор на нужную тему было весьма непросто.

 

– Мой Катулл! – сокрушённо восклицает барабанщик. – Я потерял моего Катулла!

– Так звали вашу лошадь?

– Великий поэт Катулл! – оскорблённо замечает он. – От него, правда, мало что осталось после Бородина, но я всегда возил его с собой, а теперь… Я искал его в сапоге, но его нет в сапоге, ни в левом, ни в правом…

Он начинает причитать об утраченном сборнике, воспоминаниях, связанных с ним, университете… Ещё немного – и начнёт декламировать стихи на латыни.

 

– Вы когда-нибудь убивали людей, Поль?

– Я стрелял в того крестьянина. – В его голосе больше не слышится этого показного сокрушения, как было со сборником. – Нам сказали, что он пытался поджечь склад… А теперь… говорят, что он не виноват.

– Он боялся огня, – киваю я. – Хорошо, что я этого не видела.

Барабанщик смотрит на меня растерянно, словно боясь, что я стану его обвинять.  

– Говорят, что он просто шёл к кузнецу… Выходит, его поймали возле склада? Рядом с кузницей?

– Неет, склад не рядом с кузницей. Возле дома вашего повара, Степана.

 

Никогда бы не подумала, что этот молоденький растяпа способен выстрелить в человека.

Дай Бог, чтобы Катулл был самой большой его потерей в этой войне.

Пообещав Полю никому не рассказывать, что носила ему самогон, я отправилась к Степану – передать, что слышала про склад.


6. Церковь

 

На днях отец Никтополион жаловался – французы велели ему служить молебен за Бонапарта. И каждый третий из дворовых нашёл, что ему посоветовать. Предлагали вместо “Mnogaïa leta” петь “Vechnaïa pamïate”, как по мёртвому. Служить за здравие императора – имея в виду русского законного правителя Александра. Отец Никтополион думал и качал головой.

– Что если молиться за Наполеона, как они просят, только перед именем каждый раз говорить “sukine syn”? – предложила я.

– Э, нет, – возразил мне Степан. – Французы догадаться могут. Хотя кто ж спорит, мамзель, что он и правда сукин сын?

Я сама едва ли могла разобрать и десятую долю слов, которые – то скороговоркой, то нарочито протяжно – произносил отец Никтополион на своих молебнах, но спорить не стала.

В итоге решили, что служить лучше молебен о святом Никтополионе, в честь которого священник получил своё имя – над ним, бывало, из-за этого и посмеивались.

В церкви было многолюдно, хоть и не так, как на похоронах Кирилла Андреевича. Все, кто мог, собрались посмотреть, как отец Никтополион посрамит Великую армию. Даже Tasia и Sophie пришли – я пообещала им, что они не пожалеют. Matouchka Ефросинья стояла перед алтарём и в волнении посматривала то на мужа, то на французов, любопытства ради собравшихся в задних рядах.

Отец Никтополион, обычно скороговоркой произносивший целые вереницы громоздких старинных слов, на сей раз говорил медленно и отчётливо. Крестьяне, на праздничных службах болтавшие или дремлющие, притихли в ожидании.

Сердце замерло, когда священник произнёс: «Во здравие императора Наполеона…»

 

Казалось, хуже этого в тот вечер и быть не может, однако по окончании молебна, прошедшего в гробовой тишине, несколько офицеров с оружием наготове двинулись вперёд. Отец Никтополион к тому времени уже покинул храм, словно стыдясь того, что его заставили сделать. Хмурые крестьяне тоже не задержались в церкви. Matouchka Ефросинья чистила подсвечники, складывая огарки в железный ящик, – после такой службы ей, казалось, было неловко просить кого-нибудь помочь. А якобинцы тем временем подступали к алтарю, оглядывая маленькую церковь хищными взглядами...

«Это что, золото? А тут? О, жемчуг… Хорошо!» – приговаривал вконец обнаглевший майор. С его ростом он не мог дотянуться до икон, закреплённых над арками, но его жадные руки рвались ко всему, что казалось богатым.

«Объясните ему, что это не золото, а простая краска!», – молила я Анри-Робера, наблюдавшего за святотатством со двора, сквозь оконное стекло. После стольких лет жизни в России нельзя было не чувствовать, сколь много значат для крестьян эти святыни, но полковник оставался безучастным. Майор хватал иконы и срывал с них оклады, а самих святых бросал в кучу, словно хлам.

Не в силах видеть надругательство над верой, я двинулась к выходу. У дверей стоял растерянный барабанщик Поль, которого привели с собой безбожники-якобинцы.

«Поль! – произнесла я вполголоса. – Я помню, что ваша мать верит в Бога. Для них это – святое. Сделайте что-нибудь, прошу вас…»

 

Он рассказывал мне об этом, когда мучился от похмелья в сарае.

В страшные годы революции отец Поля, безбожник, как и многие во Франции, попал в тюрьму.

Его супруга втайне молилась за него Радегунде, семейной святой, имя которой мне не приходилось слышать ни на одной праздничной проповеди.

Старший месье Перье избежал казни и благополучно вернулся домой.

И сейчас маленький барабанщик бросился к алтарю, чтобы вступиться за чужую веру.

 

В то время майор, усмехаясь, наставил ружьё на иконы – уже не ради грабежа, ему словно нравилось глумиться над святыми, как самым первым якобинцам-безбожникам, разбивавшим статуи в храмах. Увидев это, matouchka бросилась ему наперерез, безоружная, но готовая ценой жизни защищать свою веру. В любой момент он мог спустить курок, и несчастная женщина была на волоске от гибели…

Кто знает, что могло случиться, если б не Поль.

Отважный барабанщик не попытался отвлечь майора словами – он слишком хорошо понимал, что так лишь раззадорит его жажду крови. Поль ударил его рукоятью шпаги – по счастью, майор был невысок, и защитнику веры хватило и роста, и сил.

Кто-то из военных, участвовавших в мародёрстве, крикнул: «Измена!» Раздался звук выстрела, и барабанщик упал. Не в силах сдерживать слёзы, я кинулась прочь, но тут в церкви раздался такой гром, что ничего уже невозможно было слышать.

Когда я пришла в себя и начала различать слова, моим глазам предстало ужасное зрелище. Бедная церковь была искалечена взрывом, который не мог быть вызван одним только выстрелом из ружья. Купол покосился, от одной из стен остались только куски дымящихся брёвен. На земле лежали куски того, что когда-то было людьми. Возле храма билась в судорогах смертельно раненая лошадь – из брюха тянулись кишки, шкура потемнела от грязи и крови.

Прежде чем кто-то оборвал мучения умирающего животного, меня отвели в сторону. Добрые крестьяне отвели меня в ближайшую избу и дали крепкого чаю. Из их разговоров я узнала о том, что церковь взорвал какой-то чужой moujik, не из нашей деревни, и поговаривают, что дезертир. Сам он, конечно, разделил судьбу убитых французов.

Matouchka Ефросинья чудом осталась жива. Sophie, Tasia и дворня успели покинуть храм. Полковник де Труа удалился из церкви одним из первых, не желая марать руки грабежом, – не знаю, стоит ли об этом сокрушаться.

– Барабанщика жаль, – проговорила я, сделав ещё один большой глоток из чашки.

– Так что его жалеть, жив ваш барабанщик, – ответил мне Степан. – Сейчас вон за доктором послали…

В тот миг мне безумно хотелось осведомиться о здоровье юного француза и при случае выразить ему благодарность за всё, что он сделал для крестьян, однако подобные расспросы о молодом мужчине, пусть и годящемся мне в сыновья, смотрелись бы в высшей степени предосудительно.

 

Уцелевшие французы стремились выведать, кто взорвал церковь. Никто из них был не в силах поверить, что никто из русских крестьян, пусть даже последний горький пьяница, не будет рушить свой храм.

Полковник де Труа поручил мне сопровождать их войска, чтобы те могли объясниться с крестьянами. К счастью, я успела предупредить об этом нашего Макара, и всем сердцем надеялась, что гнев деревенских не обратится против меня.

Егерь у нас не чета простым крестьянам – в то время как я поступила гувернанткой к Sophie, этот юноша был ещё вхож в господский дом. По решению господина маленького Макара учили грамоте, и он едва ли не присутствовал на уроках с Андреем Кирилловичем, который был старше его всего на пару лет. Макар охотно читал книги, владел правилами хорошего тона и, безусловно, с его уже в то время столь живой и богатой речью помог мне усовершенствовать знания русского.  

Причина благосклонности Кирилла Андреевича не была секретом для местных жителей – внешность молодого егеря, рождённого в семье пригожей солдатки, слишком ярко выдавала фамильные черты помещика. На момент моего появления в поместье эта история давно уже перестала волновать сельских обывателей, однако то, что способного к наукам юношу вдруг принудили поселиться в глуши, отлучив от просвещённого мира, поразило не одну меня. Макар, однако, не держал зла на господина и, казалось, был доволен своей участью. В наши встречи, ставшие теперь столь редкими, он вдохновенно рассказывал мне о местной природе, животных, растениях и связанных с ними поверьях. Что-то из этого он, должно быть, узнал из книг, что-то – от матери-знахарки. Из крестьян вряд ли кто ему завидовал. Макара любили. И сейчас егерь снова выручил меня, объяснившись с местными. На расспросы отвечали неохотно, но без ненависти ко мне. Впрочем, расследование у французов не задалось. «Дезертир, не местный» – всё, что им удалось узнать.


7. Переводчик

 

Как-то вечером полковник де Труа вызвал меня на допрос пленных. В полумраке амбара, охраняемого куда лучше, чем сарай, в котором запирали барабанщика, сидели двое. Первый – молоденький сын кузнеца из соседней деревни. Вторым оказался бедный полковник Бистров.

Я не помню, о чём спрашивали паренька. Словно меня не было с ними в то время. Вопросы и ответы были слишком просты, и я переводила, будто говорящая птица, обученная словам, но не ведающая их смысла. Мысли мои были далеко – как могло произойти, что столь доблестный офицер, чудом избежавший расправы, был взят в плен? Верно, доблесть его и подвела.

– Довольно, мадемуазель, – сказал кто-то из военных, давая понять, что я могу идти.

– А второго? – спросила я, надеясь узнать хотя бы часть этой горестной истории.

– Его не надо, – ответили мне, – он и сам хорошо владеет французским. Это русский офицер.

– Где вы тут видите офицера? – возмутилась я. – Это Volodka, наш кучер! Пару-тройку фраз он, конечно, знает – покойный барин заботился об образовании своих крестьян… тех, у кого были способности. У нас и егерь читать умеет…

– Не ломайте комедию. Он назвал свой полк и звание.

 

Из амбара меня вывели – странно, что не под конвоем. Я вернулась в дом, не сумев ни обмануть завоевателей этой наивной ложью, ни сказать хоть одно доброе слово русскому офицеру.

 

В Безмятежное прибыли новые наполеоновские войска. Ещё злее предыдущих.

С офицерами был переводчик, молоденький француз, всем своим видом показывавший, как гордится возложенными на него обязанностями.

Я им больше не нужна.

Мне не доверяют.

Как поступят эти люди со мной?

 

Переводчик тем временем объявил о том, что Великая армия нуждается в вине для подкрепления сил. Но французские войска на тот момент уже изрядно опустошили хозяйские погреба. Мы могли предложить им лишь бутыль анисьиного самогона.

– Мы просили вина, – заявил французик, брезгливо морщась при виде бутылки.

– Самогон – это русское вино, – пыталась объяснить ему я.

– Перестаньте, – отрезал переводчик, – я знаю, что такое самогон. Нам нужно настоящее вино.

– Всё вино выпили ваши предшественники за эти несколько недель. У нас тут нет виноградников, чтобы его изготовить.

– Передайте, что сидр тоже пойдёт, – бросил француз, изображая снисхождение.

Так я отправилась к Анисье, ни дня не сидевшей сложа руки и, по её собственным словам, неплохо наживавшейся на выпивке для Великой армии, с просьбой о яблочной наливке.

Сам переводчик поведал мне, что был в России гувернёром и за это время успел так хорошо выучить русский язык. На своего прежнего господина он затаил обиду, которую ему, похоже, не терпелось выместить на всех русских. Его рассказы о прежней жизни в Москве – он видел во мне товарища по несчастью – с каждой фразой казались мне всё более знакомыми.

Улучив свободную минуту, я бросилась в дом. Алина Гавриловна сидела в гостиной. Мне было страшно тревожить её покой этим известием – и, возможно, ошибиться – но времени оставалось мало.

– Гувернёр Робер… – произнесла я вполголоса.

– Робер? – удивилась она. – Я никогда не говорила вам, как его зовут…

– Мне сдаётся, что он нашёл вас. Это ведь от него вам приходило письмо? – вспомнила я.

В то время мы были так встревожены известием о гибели Андрея Кирилловича, что даже толком не спросили нашу гостью, всё ли в порядке у её родных, верно, лишь чудом сумевших узнать, что барышне удалось выбраться из поместья, охваченного войной. «Это не от отца», – ответила она тогда, не желая делиться с нами тем, что ей довелось узнать. О том, что её возлюбленный был учителем её младшего брата, она проговорилась чуть позже.

Когда переводчик вошёл в дом, я уже знала, что стану невольной свидетельницей встречи любовников. Алина была смущена, Робер – неожиданно растерян, и, желая избавить их свидание от посторонних глаз, я поспешила удалиться.


8. Нужды армии

 

У новоприбывшего полковника Фурми были свои представления о справедливости.

В наказание за гибель майора он пожелал расстрелять любого из наших людей. Кто будет расплачиваться за чужое преступление, выбирать поручили madame Tasia.

 

Хоть кто-то пока ещё нуждался во мне как в переводчике.

– Любого крестьянина? – встревоженно переспрашивали сельские жители.

– Любого человека, – ответила я.

– Что если… – проговорила бойкая Анисья, но вдруг замолкла, словно устыдилась собственных слов.

Помнится, не так давно madame Tasia распекала меня, возмущаясь тем, что я слишком плохо присматриваю за Sophie. Слишком часто покидаю дом, слишком долго беседую с французами. И с крестьянами – это ей тоже не нравилось…

 

Madame Tasia сделала свой выбор, о котором намерена доложить полковнику. Я с облегчением вздохнула, узнав о том, что за мной не позвали. Но всё же проследовала к месту готовящейся казни, сопровождая Sophie.

Мы опоздали. Всё, что должны были сказать, было сказано. Помню удивление и трепет на лицах собравшихся крестьян. Полковник Фурми опустился на колено перед Tasia и поцеловал ей руку.

– Признаю своё поражение, – произнёс он. – Мы не воюем с женщинами.

Крестьяне, притихшие на время, начали радоваться, услышав о том, что никого не будут убивать. Я слишком плохо думала о Tasia – она предложила полковнику расстрелять её саму. И дворовые, и простые селяне обнимали её, громко радуясь избавлению.

 

Впрочем, в других делах полковник Фурми был не столь галантен. Его подручные доложили о том, что конфискуют треть господского имущества в пользу Великой армии – и скот, и крестьян, и драгоценности. Потребовали составить опись имущества. Карл Иванович взял на себя подготовку списков, однако офицеры уже не церемонились, набивая карманы украшениями и серебряными ложками.

Я смотрела на это почти равнодушно. Что там с серебром, когда они будут забирать людей?

Проклятый русский закон, по которому человек, пусть порой и неграмотный, до сих пор считается имуществом…

 

Карл Иванович ведёт опись. Шуток Макара про третью долю от пары сапог больше уже не вспоминают. Доктор Сангрин стреляет уток и то и дело возвращается с дичью – какое-никакое, а мясо…

Моё кольцо так никто и не попытался забрать – верно, полковник де Труа распорядился.

Кто будет выбирать, кого из крестьян заберут французы? Помнится, капрал изъявлял желание выкупить Степана и сделать его поваром в харчевне – вот только получит и продаст офицерский патент... Боюсь, что теперь для этого не будет нужно средств – Великая армия заберёт всё, что приглянется якобинцам.

Однажды я умоляла madame Tasia бежать, чем в очередной раз вызвала её гнев. Старшая из дочерей Кирилла Ивановича потребовала немедленно прекратить подобные разговоры, ведь кто знает, насколько французы освоились с русским языком. Анри-Робер де Труа был в той же комнате, и я видела его лицо – он вряд ли понял, о чём мы говорим, хотя, подозреваю, мне сложно было скрыть волнение.  

«Проклятые французы», – то и дело слышно на улицах. «Чёртовы французы», – говорят крестьяне, не стесняясь моего присутствия. «Вилами их отсюда». «Чтоб им в болоте потопнуть».

Они смотрят на меня. Улыбаются. Исподволь смотрят, как меняется моё лицо.

Всё чаще собираются у кузницы, носят вилы, топоры… Звон кузнечного молота пришёл на смену колоколам, собирая сердитых, а то и наигранно весёлых людей в новое святилище. Их молитва – «чтоб больше не было здесь этих французов!»

Если им, с рогатинами и вилами, удастся победить Великую армию с ружьями и саблями, что они сделают со мной, француженкой?

Кто заступится за меня? Кто-нибудь из дворовых? Макар? Анисья?

Да и смогут ли их слова остановить орду разгневанных крестьян, озлобленных войной и исполненных жажды мести?

Я должна помочь этим людям. Во что бы то ни стало.


9. Партизаны

 

Полковник Фурми был на редкость рассеян. Всё остальное – лишь последствия его неосмотрительности. Никакого заговора не было.

Да, я действительно увидела шпагу, прислонённую к садовой скамейке. Я решила отнести её в дом, от души надеясь, что забывшему её офицеру попадёт от командования, и поделом. Оружие я спрятала наверху, в спальне. Но оповестить кого-нибудь из дворовых о находке так и не успела.

Офицер вспомнил о забытом оружии.

– Мадемуазель, – произнёс он, изображая галантность, – мне довелось увидеть, как вы уносите в дом мою шпагу, прикрывая её своей шалью. – Прошу вас вернуть моё боевое оружие.

– Конечно, месье, – ответила я, – я не знала, что эта шпага ваша, и боялась, что кто-нибудь возьмёт её без ведома хозяина. Разумеется, я верну её вам, но… не могли бы вы сами забрать её? Всё-таки дама со шпагой – это выглядит несколько предосудительно. Она наверху, я сама её вынесу.

Когда мы приближались к дому, из-за угла выскочили люди. Не знаю, как они ухитрились подобраться сюда незамеченными – с оружием в руках. Двое бросились на полковника. Я поспешила в сени, чтобы не стать случайной жертвой этой стычки у самых стен господского дома. Вот уже на помощь полковнику ринулись французы, и после короткой схватки партизаны бежали, оставив на земле одного своего раненого.

– Как ваше имя? – спросил он меня слишком высоким – должно быть, от волнения – голосом.

– Катрин, – ответила я.

И хотя у этого краткого обмена репликами было множество свидетелей, никто не хотел верить, что я не знала о засаде и уж тем более не готовила нападение на злосчастного полковника. Домашние пытались отстоять меня, но тщетно.

Впрочем, вскоре внимание французов отвлекли иные обстоятельства. Тут мне просто повезло.

Доктор Сангрин, прибывший к дому, начал осматривать раненого партизана, несмотря на протесты солдат. Тут-то и выяснилось непредвиденное.

Этот молоденький юноша в гусарском доломане оказался девицей.

– Они уже и женщин воевать заставляют! – роптали французы.

Известие о том, что в плен к ним попала девушка, которую – может, и вместе со мной – полковник намерен расстрелять, смутило многих.

– Вы же говорили, что не воюете с женщинами, – молвил доктор.

– Эта женщина воюет с нами, – возразил кто-то из офицеров.

Чтобы выйти из неловкой ситуации, раздосадованный полковник Фурми во всеуслышание объявил о том, что расстреляет пленницу, если на смену ей не придёт мужчина, готовый пожертвовать жизнью ради неё.

 

Доктор шёл с ней в лес, хоть её походка ещё не была твёрдой. Должно быть, русские партизаны были уже совсем близко. Как ни странно, французские войска были честны и даже не пытались выследить, куда вели спасённую.

А рядом с нашим домом ждал своего часа полковник Бистров, добровольно прибывший на расстрел, чтобы избавить от гибели отважную барышню.

Ему удалось бежать из плена. Долгое время я ничего не знала о судьбе полковника, опасаясь, что лишние вопросы вызовут подозрение, – и теперь видела храброго офицера в последний раз.

По счастью, мне не довелось видеть, как он погиб.

Когда до расправы оставались считанные минуты, Бистров смиренно улыбался.

Кажется, это о таких людях вскоре после взрыва в церкви говорила Алина Гавриловна: «В тяжёлые времена Господь посылает мучеников».

 

А про меня, должно быть, забыли.

Или предпочли не вспоминать.

Никто даже не попытался выяснить, как произошел этот случай с засадой. Я помню гнев полковника Фурми. Помню возмущение стоявшего рядом лейтенанта. Помню застывшее в воздухе слово «расстрелять».

Быть может, полковник позабыл обо мне из-за ранения – хотя, казалось бы, пострадала рука, а не голова. Но вокруг него всегда будут люди, рано или поздно готовые напомнить об этой истории. Не удивлюсь, если ему просто нравится мучить меня тревожным ожиданием и страхом расправы.

Что ж, если никто до сих пор не отдал приказ о моём аресте, я сделаю это сама.


10. Под арестом

 

Я арестована!

Об этом слышали все дворовые и несколько любопытствующих деревенских крестьян.

Арестована и не имею права уходить далеко от поместья.

Всё из-за этой истории с полковником Фурми – кому же было известно, что на него нападут? Может быть, теперь они собираются меня расстрелять, как расстреляли несчастного Ивана.

Хороший повод для того, чтобы крестьяне могли в очередной раз обругать полковника и других французов, теперь уж верно исключая меня, и вспомнить добрым словом бедного Владимира Бистрова.

Заметив Поля – с тех пор, как он чуть не погиб в церкви, ему, по счастью, стало заметно лучше, – для убедительности я поручила ему охранять меня. Нельзя же так, чтобы арестованная была не под стражей?

Посидев с дворовыми за одним столом и убедившись, что я никуда не собираюсь бежать, заскучавший барабанщик удалился.

Прочие воины Великой армии наблюдали за этим издалека.

Ни один из них так и не додумался распорядиться о том, чтобы меня задержали.

 

Впрочем, даже с этой относительной свободой идти, куда мне вздумается, а не сидеть в амбаре в ожидании допроса, я понимала, что рано или поздно полковник вспомнит обо мне.

И вряд ли я смогу встретить смерть красиво и спокойно, как, должно быть, сделал это Владимир Бистров.

Так не должны умирать женщины.

Доктор Сангрин вряд ли стал бы мне помогать. Но был человек, который не стал бы отказывать мне в этой просьбе.

Арина Никитична славилась не одной лишь прежней красотой, не только тем, что её smychleuny сын Макар в детские годы был частым гостем в господском доме.  

Едва ли нашлась в деревне, а то и среди дворни, хоть одна женщина, не ходившая к ней за снадобьями. Да и мужчины порой посылали к ней домашних то за лечебными мазями, то за отварами – говорят, в том числе и весьма деликатного свойства.

Впрочем, что может быть деликатней, чем выбор смерти не от чужой руки?

Знахарка, уже слышавшая о моём аресте, не стала меня расспрашивать или отговаривать. Молча кивнула – не поймёшь, о чём думает. Вернулась с пузырьком.

 

Носить с собой неотлучно, как иные дамы флакончик духов.

Не забывать на столе.

Следить, чтобы Алина Гавриловна случайно не перепутала его с лекарством.

По-прежнему ждать.

Полковник де Труа. Наконец-то.

 

11. Средство от пули


Странно, что с ним не было других военных. Или ждали, что он сам приведёт меня?

Шли мы, однако, не к амбару, а ближе к лесу.

Когда мы добрались до окраины деревни, полковник произнёс:

– Вам надо бежать. Здесь вас убьют.

 

Он хотел, чтобы я бежала. В лес, через болота, в длинном платье и лёгких сапожках, когда ранним утром на полях уже был виден туман, густой, как дым. Вместе с туманом приходили холода. А мне – не ведавшей их военных походов в десятки миль, почти избалованной жизнью в поместье, – было невозможно выжить на осенних болотах, даже если мне и захочется через них перебраться. Лесные тропки у нас не всякий знает.

 

– Меня ещё никто не вызвал на допрос, – возразила я. – Я не знала об этих людях. Мне было неизвестно даже то, что среди них женщина. Вы должны убедиться, что я говорила правду.

– Я верю этому, – ответил он. – Полковник зол. Ему неважно, что вы… ты… знали или не знали. Поверьте, я знаю, что такое смерть.

 

Было неловко размышлять, какой смысл он вкладывает в эти слова.

 

Анри-Робер вдруг заговорил о Франции, о том, что его сестра Марьён будет рада меня видеть, и что она искала нас с Камиллой, писала письма, но ни на одно не пришёл ответ, непростые были времена… Что в Шампани до сих пор виноградники, и в поместье мне будут рады, а ведь в годы революции было непросто его отстоять…

 

– Вы сказали, что убили дядю Луи… – произнесла я после некоторой паузы.

– Да, я убил его и не жалею, – ответил он. – Он ударил Марьён…

 

В этот раз в словах полковника не было бахвальства. Луи де Труа и вправду мог так поступить. В мои детские годы он редко бывал в доме, где жили мой отец с супругой и я. Камилла не любила его. В моём присутствии подобные разговоры, без сомнения, были бы просто немыслимы, но с самых малых лет я привыкла узнавать, спокойно ли в доме, по голосам из-за закрытых дверей. Я помню её жалобы – после его тяжёлых шагов, иногда – сердитых пререканий. Камилла говорила мужу, что Луи ведёт себя неподобающе. Но даже будучи пьяным, он никогда не пел и не кричал, как, бывало, пели и кричали простые люди. В моих глазах это делало его чуть менее человеком, и мне было не по себе оказываться поблизости в такие минуты.

 

Марьён я помнила плохо. В то время она казалась мне ужасно взрослой. Впрочем, она была приветлива со мной, учила играть в домино и в гуся, спрашивала, что я буду есть на ужин, и даже пообещала поехать со мной на кладбище к маме, когда навестит нас в Париже.

 

Если этот высокий седеющий мужчина – Анри-Робер, которого я не помнила взрослым, как, должно быть, изменилась она… Помнит ли меня сейчас?

Он уверял, что помнит.

 

Франция – далёкая, изменившаяся за несколько десятилетий.

Как может сейчас под солнцем Шампани зреть виноград – после стольких битв, смертей, пожаров?

Лоточники, торгующие игрушечными гильотинами.

Огромные корзины – «отвернись, Катрин» – но я успела увидеть, что несли с места казни, и пожалеть о том, что моё любопытство было сильней покорности.

Франция, ставшая врагом.

 

Маленький пузырёк с густой жидкостью, тёмно-бурой, словно кровь тех казнённых.

Я вспомнила о нём, когда вдалеке замаячил знакомый силуэт доктора Сангрина, верно, возвращавшегося с охоты.

– Ваш доктор хорошо знает лес, – заметил Анри-Робер. – Он мог бы вас вывести…

Вопросом о том, куда в разгар крестьянских бунтов и войны с Наполеоном можно вывести француженку, дядя, верно, не задавался.

– Зачем бежать? – ответила я, стараясь преодолеть дрожь в голосе. – У меня есть верное средство от пули. Ваши люди не смогут меня убить.

– Средство от пули? – недоверчиво переспросил полковник.

– Именно, – кивнула я. – Выпьешь – и пуля тебя не возьмёт.

В конце концов, это не было ложью.

И местная легенда о целебном источнике пришлась весьма кстати.

– Вот и месье Сангрин может подтвердить, – заметила я, едва мы поравнялись с Петром Петровичем.

Дичи у доктора при себе не было – верно, день выдался неудачным. Впрочем, иначе убитая птица или зверь, верно, закончила бы свой путь на французском столе.

 

“Zagovarivate zouby” – вот как это называют русские. Источник не во всём помогает, говорю я. Вон у matouchka и священника сынок родился хиленький – не спасли. Кириллу Андреевичу не могло помочь – сердце, возраст опять же. Но от пули… Помогает, по крайней мере пару часов помогает точно, не так ли, доктор?

Пётр Петрович в недоумении смотрит на мои гримасы.

– Есть такое, много кто говорил, но проверять не стал бы, – отвечает Сангрин уклончиво.

Анри-Робер вполголоса бормочет что-то про «эти русские суеверия».

Только бы рассказал своим.

В конце концов, если кто поверит и отберёт – что ж, одним врагом будет меньше.

А нет – так умру легко…


12. Sophie

 

– Катрин, – сказала мне Sophie по возвращении, – нужно уходить…

Боже мой, даже моя воспитанница – и та считает, что мне здесь больше не место.

– Уходить – куда? – спросила я, вспоминая сердитую отповедь Tasia.

– Я, наверное, пойду одна… – на её бледном лице замерла решимость, хрупкие ладони сжаты в кулаки.

Чёрное траурное платье, длинное, но слишком холодное для зябкой осенней погоды. Прошлой зимой у Sophie была лихорадка, да кто из местных барышень ей только ни болел, и долгими вечерами ты сидела у её постели, читая ей повести мадам де Сталь…

– Sophie, ну что ты? Мы едва ли сможем выбраться отсюда даже вдвоём. Помнишь, как мадемуазель Флери заблудилась на болотах? А капрала, говорят, искали полдня – это при том, что он не первый день здесь… расквартирован.

– Мне не нужно выбираться отсюда, Катрин, – ответила она. – Я хочу уйти насовсем. В болото…

В мыслях я прокляла этого русского сочинителя, написавшего повесть о бедной девушке, которая утопилась от несчастной любви.

Но моей барышне хотелось погибнуть не из-за этого.

– Я сейчас никому не нужна, – причитала Sophie, – и никому не могу помочь. Настя заботится о крестьянах, о наших гостьях, обо всех – а я…

Не знаю, чего мне хотелось больше – отчитать её, как непослушного ребёнка, или погоревать вместе с ней. Я повторяла, как она важна для меня, для Tasia, для наших несчастных беженок, которым не обойтись без нашей помощи. Для Андрея, который, дай Бог, жив и вернётся в отцовский дом…

«Подумайте о том, что стало с матерью этой вашей бедной Лизы, – заявила я, повторяя ещё давний урок. – Каково было несчастной старушке узнать о гибели дочери? Разве хорошо обрекать на страдания своих родных?»

Я вспомнила даже об Александре Павлове, сыне соседского помещика, так рано и так неудачно посватавшегося к Sophie, и проговорилась о письмах, которые он в то время пытался передать через меня. Сейчас он ротмистр. За два года после того неудачного сватовства так и не женился – должно быть, и правда любит.

 

Sophie дала слово, что никуда не будет уходить без меня. Мне оставалось только пообещать ей письма несчастного Павлова, надеясь, что Tasia об этом не узнает и что ротмистр, как и Андрей Кириллович, вернётся живым.


13. Семья


Анри-Робер говорит, что сбежал в армию.

Не мог больше вынести того что творилось дома.

В этой жуткой семье, должно быть, хватало ссор.

Всё же почти о каждом из родных он отзывается тепло.

О покойных родителях – с почтением. О Марьён – с нежностью, непривычной для военного. О Филиппе – с сожалением. С тоской – о Камилле, уж не был ли он когда-то в неё влюблён? Только о своём деде-роялисте – с презрением. О Луи, с которым, верно была совсем дурная история, больше не заговаривает. Но ведь ни того, ни другого из тех, кого не любил дядя, сейчас нет в живых? Или сейчас его разыскивают за преступление?..

– Так теперь за поместьем смотрит муж Марьён?

– Только Марьён, одна. Она не вышла замуж.

– Почему ты сам не вернёшься в поместье? Ты ведь когда-то помогал своему отцу…

– Контракт. Я был и останусь офицером Великой армии.

– Ты говорил, что виноградники приносят доход. Ты мог бы оставить военную службу, вместо того, чтобы приходить туда, где вам не рады, чтобы убивать и рисковать быть убитым…

– Убивать людей – единственное, что я умею.

– Но ведь даже я чему-то смогла научиться, когда оказалась в чужой стране…

Замолкаю, чувствуя, сколь нелепы мои попытки объяснить ему, что можно жить и по-другому. Слишком разные, слишком непохожие истории.

– Не могу понять, как можно убить человека, тем более родственника. Ударить Марьён – это было гнусно и недостойно. Я знаю, что Луи был дурным человеком. Но чтобы за это убивать?

– Он хотел её изнасиловать!..

– Но ведь… она же его сестра… – мне было сложно подбирать слова.

– Он хотел сделать это со своей сестрой, – чётко проговорил Анри-Робер. – Я убил его. И не жалею об этом.

 

Своё первое убийство он совершил не на воинской службе.

Ему было всего двенадцать.

Брат защищал сестру. Так просто – и так страшно.

Я в страхе смотрела на этого человека, вынужденного стать убийцей едва ли не в детские годы. Пытаясь убедить себя, что его гнев – не против меня, а против среднего из братьев, совершившего страшное преступление. И думая о том, чего никогда не смогу рассказать ни ему, ни кому-то ещё...

 

 

– Полковник, вас уже можно поздравить со скорой свадьбой?

Полковник Фурми, в сопровождении солдат. Правая рука ещё на перевязи.

– Он мой дядя, – возмущённо отвечаю я.

Стало быть, Анри-Робер не распространялся о нашем родстве. Мне и самой не хотелось бы сплетен. Хорошо, что никто из крестьян не знает. Французы, возможно, относились бы ко мне лучше, но… слишком поздно. С другой стороны, кто мог бы подумать, что наши встречи с полковником послужат причиной иных пересудов?

– Как вы себя чувствуете, полковник?

– Много лучше, мадемуазель… когда вас не вижу, – сквозь зубы цедит Фурми.


14. Выбор

 

Как пришли русские, помню плохо – слишком много шума и сумятицы, только будто картинки в голове. Помню только Андрея Кирилловича – похудел, с перевязанной головой, но, по счастью, жив. Вернулся.

После короткого боя – мы, по счастью, в то время были в доме – старалась не отходить от господ, боялась, что кто-нибудь из чужих меня тронет. Андрей расспрашивал меня и крестьян – не верил, что церковь могли подорвать не французы. Анисья начала кипятиться, когда я назвала злосчастного бомбиста дезертиром, но откуда я могла знать, что это её брат, давно ещё отправленный в рекруты? Как ни странно, теперь его поминали только добрым словом. Я молчала – было жалко русский храм и тех, кто погиб, случайно оказавшись поблизости.

Робер, гувернёр и французский переводчик, погиб ещё до прибытия русских войск. Помню Алину Гавриловну, горестную, в тёмной шали, перед священником. Я не слышала их слов – тайна исповеди есть и у русских – но знала, о чём они говорят. Боялась расспрашивать нашу гостью, которой и без этого довелось пережить много страшного, – как бы не сделалось ей хуже от моих расспросов. И всё же было жаль этого заносчивого французика, мечтателя, не сумевшего правильно распорядиться своей судьбой.

Говорят, что полковник Фурми погиб. А про барабанщика, вставшего на защиту русского храма, больше не слышала.

 

Анри-Робер де Труа, военнопленный, ждёт распоряжений – не от командования, от русских. Андрей Кириллович говорит, что теперь полковника отправят в Можайск, в лагерь для военнопленных. Улучив минуту – боязно, что со стороны это может смотреться вызывающе, – подхожу к нему.

– Если я напишу Марьён, она ответит?

– Ответит, – кивает он. – Ты лучше сама приезжай…

Он и вправду считает, что мне хватит денег на дорогу до Франции и обратно?

– Не могу. У меня здесь служба.

– Какая служба, ты же не военный, – усмехается он.

– Не совсем так… В этом доме, я прожила больше семи лет. У меня есть моя Sophie, и пока она не выйдет замуж – за достойного господина, конечно, – я должна остаться. Не ваш контракт, но обязательства. У меня они есть. Я должна выполнять свой долг. И если всё сложится хорошо, может быть, барышня оставит меня насовсем…

Смотрит задумчиво, словно не понимая, о чём я говорю. Под Парижем у меня были приходящие учителя… Впрочем, об этом ли сейчас думает офицер, обречённый на вечный выбор между тем, чтобы убивать или быть убитым?

 

До сих пор ношу с собой этот пузырёк, так и не вернула его Арине Никитичне.

– Будешь? – спрашиваю я, раскрывая ладонь. – Средство от пули. Ты ведь понял, о чём я…

– Нет, – тихо отвечает мне Анри-Робер. – Я буду жить.

 

Стараясь не попадаться на глаза чужим военным, отнести пузырёк Арине.

Вместе со всеми посетить поминальную службу на непонятном старинном языке в нашей бедной церквушке, которую, дай Бог, ещё восстановят после войны. Вслушиваться в голос отца Никтополиона, стараясь разобрать в этом потоке слов знакомые имена. В мыслях добавлять к ним имена давно умерших людей, которых не стали бы поминать в русской церкви… хотя, если очень попросить matouchka? Некоторые французские имена звучат очень похоже на русские.

 

Потемневшее от времени кольцо с аметистом так и осталось при мне. Не знаю, правильно ли я поступила, не отдав его Анри-Роберу.

От отца – старшему из сыновей. Мой отец первым нарушил этот порядок, подарив его невесте назло родным.

Было бы неправильным говорить «Господу так угодно» – ведь не могут быть угодны ни раздоры в семье, ни гнев, ни смерти, ни обман, которого в моей жизни и так было слишком много. Я скажу по-другому. Так случилось, что мы с Камиллой потеряли своих родных и прошли этот долгий и страшный путь до России. Так случилось, что я вновь осталась совсем одна, прежде чем обрела дом, в котором меня приняли. Так случилось, что кольцо осталось у меня, чтобы годы спустя обо мне узнали те, кому не всё равно, что со мной сейчас, и кого, быть может, мне ещё суждено будет увидеть…


интересно